— Ах, хоть бы Андрей поскорей приехал! — сказал Обломов. — Он бы все уладил…
— Вот нашел благодетеля! — прервал его Тарантьев. — Немец проклятый, шельма продувная!..
Тарантьев питал какое-то инстинктивное отвращение к иностранцам. В глазах его француз, немец, англичанин были синонимы мошенника, обманщика, хитреца или разбойника. Он даже не делал различия между нациями: они были все одинаковы в его глазах.
— Послушай, Михей Андреич, — строго заговорил Обломов, — я тебя просил быть воздержнее на язык, особенно о близком мне человеке…
— О близком человеке! — с ненавистью возразил Тарантьев. — Что он тебе за родня такая? Немец — известно.
— Ближе всякой родни: я вместе с ним рос, учился и не позволю дерзостей…
Тарантьев побагровел от злости.
— А! Если ты меняешь меня на немца, — сказал он, — так я к тебе больше ни ногой.
Он надел шляпу и пошел к двери. Обломов мгновенно смягчился.
— Тебе бы следовало уважать в нем моего приятеля и осторожнее отзываться о нем — вот все, чего я требую! Кажется, невелика услуга, — сказал он.
— Уважать немца? — с величайшим презрением сказал Тарантьев. — За что это?
— Я уже тебе сказал, хоть бы за то, что он вместе со мной рос и учился.
— Велика важность! Мало ли кто с кем учился!
— Вот если б он был здесь, так он давно бы избавил меня от всяких хлопот, не спросив ни портеру, ни шампанского… — сказал Обломов.
— А! Ты попрекаешь меня! Так черт с тобой и с твоим портером и шампанским! На вот, возьми свои деньги… Куда, бишь, я их положил? Вот совсем забыл, куда сунул проклятые?
Он вынул какую-то замасленную, исписанную бумажку.
— Нет, не они!.. — говорил он. — Куда это я их?..
Он шарил по карманам.
— Не трудись, не доставай! — сказал Обломов. — Я тебя не упрекаю, а только прошу отзываться приличнее о человеке, который мне близок и который так много сделал для меня…
— Много! — злобно возразил Тарантьев. — Вот постой, он еще больше сделает — ты слушай его!
— К чему ты это говоришь мне? — спросил Обломов.
— А вот к тому, как ужо немец твой облупит тебя, так ты и будешь знать, как менять земляка, русского человека, на бродягу какого-то…
— Послушай, Михей Андреич… — начал Обломов.
— Нечего слушать-то, я слушал много, натерпелся от тебя горя-то! Бог видит, сколько обид перенес… Чай, в Саксонии-то отец его и хлеба-то не видал, а сюда нос поднимать приехал.
— За что ты мертвых тревожишь? Чем виноват отец?
— Виноваты оба, и отец и сын, — мрачно сказал Тарантьев, махнув рукой. — Недаром мой отец советовал беречься этих немцев, а уж он ли не знал всяких людей на своем веку!
— Да чем же не нравится отец, например? — спросил Илья Ильич.
— А тем, что приехал в нашу губернию в одном сюртуке да в башмаках, в сентябре, а тут вдруг сыну наследство оставил — что это значит?
— Оставил он сыну наследства всего тысяч сорок. Кое-что он взял в приданое за женой, а остальные приобрел тем, что учил детей да управлял имением: хорошее жалованье получал. Видишь, что отец не виноват. Чем же теперь виноват сын?
— Хорош мальчик! Вдруг из отцовских сорока сделал тысяч триста капиталу, и в службе за надворного перевалился, и ученый… теперь вон еще путешествует! Пострел везде поспел! Разве настоящий-то хороший русский человек станет все это делать? Русский человек выберет что-нибудь одно, да и то еще не спеша, потихоньку да полегоньку, кое-как, а то на-ко, поди! Добро бы в откупа вступил — ну, понятно, отчего разбогател, а то ничего, так, на фу-фу! Нечисто! Я бы под суд этаких! Вот теперь шатается черт знает где! — продолжал Тарантьев. — Зачем он шатается по чужим землям?
— Учиться хочет, все видеть, знать.
— Учиться! Мало еще учили его? Чему это? Врет он, не верь ему: он тебя в глаза обманывает, как малого ребенка. Разве большие учатся чему-нибудь? Слышите, что рассказывает? Станет надворный советник учиться! Вот ты учился в школе, а разве теперь учишься? А он разве (он указал на Алексеева) учится? А родственник его учится? Кто из добрых людей учится? Что он там, в немецкой школе, что ли, сидит да уроки учит? Врет он! Я слышал, он какую-то машину поехал смотреть да заказывать: видно, тиски-то для русских денег! Я бы его в острог… Акции какие-то… Ох, эти мне акции, так душу и мутят!
Обломов расхохотался.
— Что зубы-то скалишь? Не правду, что ли, я говорю? — сказал Тарантьев.
— Ну, оставим это! — прервал его Илья Ильич. — Ты иди с богом, куда хотел, а я вот с Иваном Алексеевичем напишу все эти письма да постараюсь поскорей набросать на бумагу план-то свой: уж кстати заодно делать…
Тарантьев ушел было в переднюю, но вдруг воротился опять.
— Забыл совсем! Шел к тебе за делом с утра, — начал он, уж вовсе не грубо. — Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится. Дай, земляк, своего фрака надеть, мой-то, видишь ты, пообтерся немного…
— Как же можно! — сказал Обломов, хмурясь при этом новом требовании. — Мой фрак тебе не впору…
— Впору, вот не впору! — перебил Тарантьев. — А помнишь, я примеривал твой сюртук: как на меня сшит! Захар, Захар! Подь-ка сюда, старая скотина! — кричал Тарантьев.
Захар зарычал, как медведь, но не шел.
— Позови его, Илья Ильич. Что это он у тебя какой? — жаловался Тарантьев.
— Захар! — кликнул Обломов.
— О, чтоб вас там! — раздалось в передней вместе с прыжком ног с лежанки.
— Ну, чего вам? — спросил он, обращаясь к Тарантьеву.
— Дай сюда мой черный фрак! — приказывал Илья Ильич. — Вот Михей Андреич примерит, не впору ли ему: завтра ему на свадьбу надо…
— Не дам фрака, — решительно сказал Захар.
— Как ты смеешь, когда барин приказывает? — закричал Тарантьев. — Что ты, Илья Ильич, его в смирительный дом не отправишь?
— Да, вот этого еще недоставало: старика в смирительный дом! — сказал Обломов. — Дай, Захар, фрак, не упрямься!
— Не дам! — холодно отвечал Захар. — Пусть прежде они принесут назад жилет да нашу рубашку: пятый месяц гостит там. Взяли вот этак же на именины, да и поминай как звали, жилет-то бархатный, а рубашка тонкая, голландская: двадцать пять рублей стоит. Не дам фрака!
— Ну, прощайте! Черт с вами пока! — с сердцем заключил Тарантьев, уходя и грозя Захару кулаком. — Смотри же, Илья Ильич, я найму тебе квартиру — слышишь ты? — прибавил он.
— Ну хорошо, хорошо! — с нетерпением говорил Обломов, чтоб только отвязаться от него.
— А ты напиши тут, что нужно, — продолжал Тарантьев, — да не забудь написать губернатору, что у тебя двенадцать человек детей, «мал мала меньше». А в пять часов чтоб суп был на столе! Да что ты не велел пирога сделать?
Но Обломов молчал, он давно уж не слушал его и, закрыв глаза, думал о чем-то другом.
С уходом Тарантьева в комнате водворилась ненарушимая тишина минут на десять. Обломов был расстроен и письмом старосты и предстоящим переездом на квартиру и отчасти утомлен трескотней Тарантьева. Наконец он вздохнул.
— Что ж вы не пишете? — тихо спросил Алексеев. — Я бы вам перышко очинил.
— Очините, да и бог с вами, подите куда-нибудь! — сказал Обломов. — Я уж один займусь, а вы после обеда перепишете.
— Очень хорошо-с, — отвечал Алексеев. — В самом деле, еще помешаю как-нибудь… А я пойду пока скажу, чтоб нас не ждали в Екатерингоф. Прощайте, Илья Ильич.
Но Илья Ильич не слушал его: он, подобрав ноги под себя, почти улегся в кресло и, подгорюнившись, погрузился не то в дремоту, не то в задумчивость.
V
Обломов, дворянин родом, коллежский секретарь чином, безвыездно живет двенадцатый год в Петербурге.
Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром, но по смерти отца и матери он стал единственным обладателем трехсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в одной из отдаленных губерний, чуть не в Азии.
Он вместо пяти получал уже от семи до десяти тысяч рублей ассигнациями дохода, тогда и жизнь его приняла другие, более широкие размеры. Он нанял квартиру побольше, прибавил к своему штату еще повара и завел было пару лошадей.