— А! Э! Вот от кого! — поднялось со всех сторон. — Да как это он еще жив по сю пору? Подь ты, еще не умер! Ну, слава богу! Что он пишет?
Обломов стал читать вслух. Оказалось, что Филипп Матвеевич просит прислать ему рецепт пива, которое особенно хорошо варили в Обломовке.
— Послать, послать ему! — заговорили все. — Надо написать письмецо.
Так прошло недели две.
— Надо, надо написать! — твердил Илья Иванович жене. — Где рецепт-то?
— А где он? — отвечала жена. — Еще надо сыскать. Да погоди, что торопиться? Вот, бог даст, дождемся праздника, разговеемся, тогда и напишешь, еще не уйдет…
— В самом деле, о празднике лучше напишу, — сказал Илья Иванович.
На празднике опять зашла речь о письме. Илья Иванович собрался совсем писать. Он удалился в кабинет, надел очки и сел к столу.
В доме воцарилась глубокая тишина, людям не велено было топать и шуметь. «Барин пишет!» — говорили все таким робко-почтительным голосом, каким говорят, когда в доме есть покойник.
Он только было вывел: «Милостивый государь», медленно, криво, дрожащей рукой и с такою осторожностью, как будто делал какое-нибудь опасное дело, как к нему явилась жена.
— Искала, искала — нету рецепта, — сказала она. — Надо еще в спальне в шкафу поискать. Да как посылать письмо-то?
— С почтой надо, — отвечал Илья Иванович.
— А что туда стоит?
Обломов достал старый календарь.
— Сорок копеек, — сказал он.
— Вот, сорок копеек на пустяки бросать! — заметила она. — Лучше подождем, не будет ли из города оказии туда. Ты вели узнавать мужикам.
— И в самом деле, по оказии-то лучше, — отвечал Илья Иванович и, пощелкав перо об стол, всунул в чернильницу и снял очки.
— Право, лучше, — заключил он, — еще не уйдет: успеем послать.
Неизвестно, дождался ли Филипп Матвеевич рецепта.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от этого ему все равно, какая бы ни была книга, он смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать.
— Давно не читал книги, — скажет он или иногда изменит фразу — Дай-ка почитаю книгу, — скажет или просто мимоходом, случайно увидит доставшуюся ему после брата небольшую кучку книг и вынет, не выбирая, что попадется. Голиков ли попадется ему, Новейший ли Сонник, Хераскова Россияда или трагедии Сумарокова, или, наконец, третьегодичные ведомости — он все читает с равным удовольствием, приговаривая по временам:
— Видишь, что ведь выдумал! Экой разбойник! Ах, чтоб тебе пусто было!
Эти восклицания относились к авторам — звание, которое в глазах его не пользовалось никаким уважением, он даже усвоил себе и то полупрезрение к писателям, которое питали к ним люди старого времени. Он, как и многие тогда, почитал сочинителя не иначе как весельчаком, гулякой, пьяницей и потешником, вроде плясуна.
Иногда он из третьегодичных газет почитает и вслух, для всех, или так сообщает им известия.
— Вот из Гаги пишут, — скажет он, — что его величество король изволил благополучно возвратиться из кратковременного путешествия во дворец, — и при этом поглядит через очки на всех слушателей.
Или:
— В Вене такой-то посланник вручил свои кредитивные грамоты.
— А вот тут пишут, — читал он еще, — что сочинения госпожи Жанлис перевели на российский язык.
— Это все, чай, для того переводят, — замечает один из слушателей, мелкопоместный помещик, — чтоб у нашего брата, дворянина, деньги выманивать.
А бедный Илюша ездит да ездит учиться к Штольцу. Как только он проснется в понедельник, на него уж нападает тоска. Он слышит резкий голос Васьки, который кричит с крыльца:
— Антипка! Закладывай пегую: барчонка к немцу везти!
Сердце дрогнет у него. Он печальный приходит к матери. Та знает, отчего, и начинает золотить пилюлю, втайне вздыхая сама о разлуке с ним на целую неделю.
Не знают, чем и накормить его в то утро, напекут ему булочек и крендельков, отпустят с ним соленья, печенья, варенья, пастил разных и других всяких сухих и мокрых лакомств и даже съестных припасов. Все это отпускалось в тех видах, что у немца не жирно кормят.
— Там не разъешься, — говорили обломовцы, — обедать-то дадут супу, да жаркого, да картофелю, к чаю масла, а ужинать-то морген фри — нос утри.
Впрочем, Илье Ильичу снятся больше такие понедельники, когда он не слышит голоса Васьки, приказывающего закладывать пегашку, и когда мать встречает его за чаем с улыбкой и с приятною новостью:
— Сегодня не поедешь, в четверг большой праздник: стоит ли ездить взад и вперед на три дня?
Или иногда вдруг объявит ему: «Сегодня родительская неделя, — не до ученья: блины будем печь».
А не то так мать посмотрит утром в понедельник пристально на него, да и скажет:
— Что-то у тебя глаза несвежи сегодня. Здоров ли ты? — и покачает головой.
Лукавый мальчишка здоровехонек, но молчит.
— Посиди-ка ты эту недельку дома, — скажет она, — а там — что бог даст.
И все в доме были проникнуты убеждением, что ученье и родительская суббота никак не должны совпадать вместе, или что праздник в четверг — неодолимая преграда к ученью на всю неделю.
Разве только иногда слуга или девка, которым достанется за барчонка, проворчат:
— У, баловень! Скоро ли провалишься к своему немцу?
В другой раз вдруг к немцу Антипка явится на знакомой пегашке, среди или в начале недели, за Ильей Ильичом.
— Приехала, дескать, Марья Савишна или Наталья Фаддеевна гостить или Кузовковы со своими детьми, так пожалуйте домой!
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь, до страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на фоминой неделе не учатся, до лета остается недели две — не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
Посмотришь, Илья Ильич и отгуляется в полгода, и как вырастет он в это время! Как потолстеет! Как спит славно! Не налюбуются на него в доме, замечая, напротив, что, возвратясь в субботу от немца, ребенок худ и бледен.
— Долго ли до греха? — говорили отец и мать. — Ученье-то не уйдет, а здоровья не купишь, здоровье дороже всего в жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жирок весь пропадает, жиденький такой… да и шалун: все бы ему бегать!
Да, — заметит отец, — ученье-то не свой брат: хоть кого в бараний рог свернет!
И нежные родители продолжали приискивать предлоги удерживать сына дома. За предлогами, и кроме праздников, дело не ставало. Зимой казалось им холодно, летом по жаре тоже не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает. Иногда Антипка что-то сомнителен покажется: пьян не пьян, а как-то дико смотрит: беды бы не было, завязнет или оборвется где-нибудь.
Обломовы старались, впрочем, придать как можно более законности этим предлогам в своих собственных глазах и особенно в глазах Штольца, который не щадил и в глаза и за глаза доннерветтеров за такое баловство.
Времена Простаковых и Скотининых миновались давно. Пословица ученье свет, а неученых тьма бродила уже по селам и деревням вместе с книгами, развозимыми букинистами.
Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они видели, что уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем ученья, что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состарившимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо.
Стали носиться зловещие слухи о необходимости не только знания грамоты, но и других, до тех пор неслыханных в том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостом через которую служил какой-то диплом.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать. Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадежность, других отдали под суд, самые счастливые были те, которые, махнув рукой из новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.